Тем временем помощник капитана, взволнованный происшествием, бывшим во время его вахты, соорудив акт, обходил пассажиров с просьбой подписаться в качестве свидетелей. В этом акте, разумеется, сосед оказывался виноватым, а поведение помощника рисовалось в самом лучшем виде. Он не мог предотвратить столкновения и оказал чудеса энергии и распорядительности.
Никто и не подумал войти в рассмотрение вопроса о том, насколько был виноват и наш помощник, не сообразивший тотчас же последствий маневра соседа, что сообразил бы человек мало-мальски знакомый с делом, и все охотно подписывали акт, свидетельствуя невинность помощника. Он так трогательно просил о подписи, что подмахнули акт и такие пассажиры, которые не были очевидцами происшествия, а лжесвидетельствовали, так сказать, по добродушию, чтобы не обидеть отказом просящего человека.
Этот акт, значительно успокоивший помощника, был передан в ближайшем городе для представления в полицейское управление.
Когда я полюбопытствовал узнать, какое последует движение этому «делу», капитан только махнул рукой и засмеялся. Таких «дел», по его словам, на Волге многое множество, тянутся они подолгу и редко доходят до суда, оканчиваясь большею частью добровольными соглашениями. Составляются же эти акты большею частью для очистки себя перед хозяевами пароходов, чтобы не подвергнуться вычету из жалованья за поломки или не быть уволенным со службы.
– Хозяева у нас – купцы, народ, знаете ли, прижимистый и необразованный… Войдет ему в голову, он и сгонит с места… Надо уметь с ними ладить… Другой раз и без всякого резона штраф наложит.
Вероятно, в силу этой безобразной нелепицы отношений, характеризующей отечественные нравы, и на соседнем пароходе составили акт, обвиняющий в столкновении наш пароход. Таким образом кончаются всевозможные приключения, и за них редко когда привлекаются к ответственности капитаны и помощники. Разве уж когда случится происшествие слишком кричащее.
Если верить тому, что пишут в последнее время о провинции некоторые из наших газет, то чем далее от столиц, чем далее от центров умственной жизни, тем обыватель бодрее, веселее, менее подвержен влиянию «либерального миража» и за последние годы совсем, так сказать, «ожил»: глядит вперед «без страха и боязни» и только ждет не дождется, когда наконец будет упразднен «ненавистный» для него гласный суд с присяжными, уничтожено земство, и взамен этого будут восстановлены дореформенные порядки с предоставлением дворянству первенствующей роли. Судя по этой «схеме блаженства», настоящая Аркадия, где люди не живут, а, можно сказать, наслаждаются, – Сибирь. Власть там сильная и грозная, не стесняемая препонами, исправник в каком-нибудь захолустье в своем роде Гарун-аль-Рашид , могущий при желании беспрепятственно водворить мир и благосостояние, земства нет, суда присяжных нет, мировых судей нет, журналов нет, общественного мнения нет, – чего еще, кажется, желать для людского счастья по доктрине некоторых публицистов?
Увы! на «провинцию» клевещут. Она далеко не так бодра и весела, как о ней рассказывают, судя, по крайней мере, по тем представителям «провинции», с которыми мне приходилось беседовать. Хотя специально разговоров о внутренней политике на пароходе и не вели (слава богу, не малолетки), каждый говорил о своих местных делах и делишках, но в этих толках не проскальзывало ни малейшего желания одобрить идеал аракчеевского общежития. Новые суды считали счастьем, земские учреждения, при всех недостатках, все же лучше старых порядков и, вспоминая эти старые порядки, вовсе не желали возвращения их… Словом, сибирской Аркадии не завидовали, а спутники на сибирском пароходе не только не хвалились Аркадией, а пугали рассказами о тех ужасах, которые творятся в стране, представляющей собой до некоторой степени приближение к идеалу современных аракчеевцев.
И бодрости и веселья что-то не приметил я, хотя представителей «провинции» было немало в числе наших спутников.
В беседах проскальзывала нотка недовольства. Правда, часто недовольство это формулировалось в крайне примитивной форме («жить стало хуже»), но смею уверить читателя, что из этих бесед никак нельзя было вывести заключения, что жить стало хуже от того, что земство и суды «вносят разврат».
– И проходимец какой-то пошел у нас нынче в ход, батюшка! – рассказывал один старик, мировой судья. – И ходит-то он гоголем… Прежде еще стыдился немного… Бывало, все в клубе знали, что цена этому проходимцу – грош и что за два двугривенных он родителей слопает, а нынче, смотришь, он еще ораторствует, при случае, насчет всяких основ… о благородстве чувств распинается… Да вот, недалеко ходить за примерами… Был у нас в уезде один такой человек… За воровство, за доносы и всякие беззакония был он выгнан из службы и жил себе, притаившись, как паршивая собака… Мы, провинциалы, небрезгливый народ, а и то брезгали этим субъектом… Он даже в обществе не смел показываться… А теперь, – как бы вы думали? – проповедует «сильную власть» в качестве станового… Сколько пакостей понаделал в уезде – просто беда! Чуть что, сейчас в государственной измене обвинит… Поди, доказывай, что врет.
– Тоже и у нас попадаются-таки человечки, – сказал в свою очередь купец из Елабуги.
– Ну, и у нас на этот счет нельзя пожаловаться! – заметил екатеринбургский обыватель.
И пошли все те же, давно набившие оскомину, рассказы о разных, более или менее возмутительных случаях насилия, вымогательства, халатности, причем все это рассказывалось, в большинстве случаев, с тою примесью специально русского добродушия, которое считается одною из наших добродетелей. На первом плане стояла, так сказать, фабула. Рассказчика не столько возмущало, что человек без всякой нужды теснит другого, сколько интересовал самый процесс прижимки. И если при этом «герой» пакости отличается смелостью и находчивостью, то в рассказах даже проскакивала нотка некоторого восхищения, как это он ловко утеснил одного, ограбил другого, провел третьего… В таких приятных воспоминаниях коротали пассажиры второго класса свое время. Винта, к удивлению, не было.