«Варнак», как называют ссыльных сибиряки, не оставляет уже вас ни на минуту, как только вы перевалили Урал. О нем говорят ямщики, его презирают и боятся, им наполнены уголовные летописи сибирских газет, вы его видите пробирающимся около большого тракта. И вы невольно запасетесь револьвером где-нибудь в попутном городе, если только не запаслись им раньше. Но только едва ли придется им воспользоваться. Не так страшен «варнак», как о нем говорят и как впоследствии узнает читатель из дальнейших очерков путешествия.
Более или менее основательное знакомство с пыткой езды по убийственным мостовым, нечистоплотностью гостиниц и железнодорожных станций, не особенно приятно ласкающими обоняние ароматами грязных улиц (так называемый путешественниками-иностранцами «русский дух»), и вообще с теми патриархальными картинками нравов и порядков, которые придают известный «couleur local» отечественной самобытности, начинается уже с самого «сердца России».
Голова ее – Петербург – недаром «тонкая штучка» в глазах провинции. Он более ловок и хитер, к тому же и более на виду у Европы, перед которой, что там ни говори «патриоты своего отечества», а все же нет-нет да и станет вдруг совестно. И он умеет под наружным лоском чистоты и порядка скрыть от глаз свои недочеты и санитарные непристойности и показать товар лицом, встречая путешественника красивыми вокзалами, Невским проспектом и электрическим освещением, сравнительно чистыми гостиницами и молодцеватыми блюстителями порядка, так что, по сравнению с другими русскими городами, он кажется как будто и опрятным.
Матушка Москва откровеннее. Она и с казовых своих сторон, обыкновенно кидающихся в глаза приезжему, не блещет чистотой, а принимает вас, так сказать, в халате, словно бы говоря: «Вот тут я вся. Любите меня такою, какова есть, со всею моею грязью и вонью!» И первый «вестник» цивилизации, являющийся встречать русского пассажира, уже не «тот», «дрессированный» и вылощенный, что в Петербурге. И костюм на нем сидит как-то более «по-штатски», и мундирчик грязнее, и сам он не имеет петербургской внушительности и проницательности. Он добродушнее с виду, проще как-то наблюдает за порядком и не так назойливо лезет в глаза. Извозчикам, с жестянками набрасывающимся на пассажиров, точно стая собак, готовая разорвать в клочки, он внушает менее страха и обходится пятачком дешевле, хотя и водворяет между ними порядок теми же упрощенными домашними способами, что и петербургские его коллеги, т.е. поминанием родственников и, в случае безуспешности этого средства, битьем шашками плашмя по всем частям тела улепетывающего извозчика, но предпочтительно однако по «загривку».
Эти первые жанровые картинки, встречаемые путешественником, лишь только он приедет в русский город, где водится много извозчиков, отличаются от таковых же в Петербурге, разумеется, большею нестесняемостью и меньшею раздражительностью на нарушителей порядка со стороны его наглядных пропагандистов. На петербургских вокзалах и других местах скопления извозчиков «фараон», наметив чересчур строптивого нарушителя, старается вразумить его без большого скандала, не устраивая публичного зрелища, а по возможности незаметно и озираясь по сторонам, нет ли поблизости начальства, рекомендующего вежливое обхождение, и при этом пользуется, натурально, краткостью момента с возможно большею затратой энергии внушения, а в Москве и далее – ругань и «лупцовка» господ извозчиков отправляется с меньшим стеснением, но зато и с меньшим остервенением и как бы более для соблюдения служебного престижа и порядка «an und fur sich» , чтобы в самом деле не подумали, что в провинции ни за чем не смотрят. Зато у московских вокзалов вы услышите самый изысканный подбор и неистощимые вариации крепких слов, а нередко зрелища более продолжительных битв. Никто, разумеется, не удивляется. Всякий привык к этим сценам «самоуправления» и только норовит скорее убраться из-под оглушительного града непечатных слов.
Когда, на другой день после суток отдыха в «первопрестольной», экипаж из номеров Ечкина , несколько смело названный артельщиком каретой, подвез нас, после часовой «встряски» по всей Москве, к вокзалу Нижегородской железной дороги и мы вошли в вокзал, то московское дезабилье выказалось во всей своей непривлекательной наготе.
В небольшом пространстве, где расположены кассы и принимается багаж, была теснота и грязь; стоял удушливый, спертый воздух. Мужики дожидались, кто сидя на полу, кто теснясь у стен, а целые кучки и вне станции. В пассажирской зале, где дожидался пассажир почище, давка была тоже порядочная.
Пассажиры сидели чуть ли не один на другом. На столах – пыль и грязь; скатерти несомнительной нечистоты, прислуга, хотя и во фраках, но, в видах эстетического чувства, было бы лучше не видать этих фраков, чтобы не иметь наглядного понятия о количестве содержимого в них и на них сала.
Оказалось, что этот тесный вокзал вдобавок еще ремонтируется (и, по обыкновению, ремонтируется в самый разгар пассажирского движения), и потому «несколько как будто и тесновато», по словам сторожа. Таким образом «пассажиру» остается изнывать в духоте и грязи в ожидании отправления. И он, этот собирательный «пассажир», изнывает с тем мрачным, молчаливым видом, с каким вообще изнывает трезвая русская публика во всех публичных местах, не претендуя ни на кого, кроме лакеев, и как будто не замечая, что с ним, с пассажиром, обходятся совсем по-свински, словно бы привычка к подобному обхождению обратилась у него во вторую натуру.